Я попытался пояснить как можно проще, на примерах, мол, любовь-морковь, но не тут-то было. Поначалу его не устроило это сочетание, каковое князь Дуглас непременно бы высмеял по причине опять-таки низменности.
Я возмутился и, почесав в затылке, выдал:
Не побоюсь и всем скажу я,
Горит в моей душе любовь!
К кому? Отвечу не тая —
Не девка то, а свежая морковь.
Выдал, и сам опешил от неожиданности, уставившись на Хворостинина.
Ишь ты! А ведь раньше мне ни разу за всю жизнь не удавалось выдать экспромт в стихах. Вот так вот посидишь рядом с пиитом и сам им станешь.
Конечно, стишок – дрянь и имеет лишь одно мелкое достоинство – наличие рифмы, вот и все, но Иван пришел в бурный восторг, заставил меня пару раз повторить, беззвучно шевеля губами и запоминая.
Вообще-то, с одной стороны, хорошо – авторитет мой, судя по его взгляду, не просто повысился, особенно после того, как я честно сказал, что это пришло мне в голову только что, но взлетел, поднявшись к заоблачным высотам и потеснив шотландца.
С другой же – плохо, поскольку вопросы из Хворостинина посыпались градом – лишь успевай отвечать. Когда дело дошло до ритма стиха, я окончательно погас. Честно говоря, со школьной программы в моей памяти остались лишь ямб, хорей и дактиль, который прочно ассоциировался у меня с птеродактилем.
Хорошо, что можно было отложить разговор на завтра, сославшись на позднее время и надеясь, что к утру вспомнится еще чего-нибудь или сам Иван, наоборот, забудет, но не тут-то было. Упрямый Хворостинин-Старковский все время зорко меня высматривал и сумел улучить момент, когда я останусь один в шатре, так что пришлось пояснять.
Судя по его озадаченному виду, Иван мало что уразумел. Оно и понятно – как можно ясно растолковать то, что и сам не особо знаешь.
Правда, кивал князь в такт моим ученым словам достаточно энергично, но, как мне кажется, лишь из опасения, что я перестану с ним общаться – к чему столь «велию философусу» и вдобавок «блистательному пииту» такой тупой ученик.
Но чтобы в другой раз не повторилась та же картина со сплошными загадками во время декламации новых виршей, я в заключение беседы посоветовал ему быть попроще. Мол, как говорит народ, так и ты выражайся.
– А разве так можно? – недоверчиво усомнился он.
– Нужно! – отрезал я. – Только тогда твои стихи люди и полюбят. – И авторитетно добавил: – Внемли и занеси мои словеса на скрижали своей души, ибо их изрек тебе «велий философус»...
Я хотел было продолжить все в том же стиле, но он и впрямь внимал мне с таким серьезным видом, что я на всякий случай резко сменил тон:
– Будь проще, Иван Андреевич, и люди к тебе потянутся.
– Ежели к глаголу простецов допущать, не получится ли безместный вирш? – выразил он робкий протест.
Про безместного я тоже не понял, но по смыслу догадался, что какой-то неправильный, а потому уверенно ответил:
– Не получится. Вот послушай-ка: «Зима!.. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь...»
Лицо Хворостинина-Старковского надо было видеть. Даже слезы от умиления выступили, хотя я и процитировал всего первые восемь строк.
– А кто? А где? А как повидать автора? – закидал он меня вопросами.
Называется, поведал на свою голову.
С трудом, придумывая на ходу, отговорился, что строки эти принадлежат боярскому сыну по имени Пушка. Встретился же мне этот Пушка совершенно случайно, в дороге, когда я ехал из
Пскова в Москву, а уж откуда он родом и куда направлялся – я запамятовал.
И вновь Иван чуть не заплакал, на сей раз от сожаления, что разыскать сочинителя не получится – Русь это не какая-нибудь Дания или Швеция, а следовательно, прощай встреча с таким замечательным человеком.
– Да оно тебе и ни к чему, – успокоил я его. – Он свое пишет, а ты свое. Сам подумай, зачем Хворостинину-Старковскому становиться вторым Пушкой? У каждого поэта свой путь, особый, вот и следуй ему.
– Тяжко в одиночку, – вздохнул Иван.
– Таков удел любого пиита, – развел руками я. – Точно тебе говорю, яко велий философус. – Тьфу ты, привязалось к языку...
Юный князь и сейчас поглядывал на меня с робкой улыбкой, но попыток заговорить со мной не делал, помня мои вчерашние слова в Коломенском.
Мол, о таких серьезных вещах, как вирши, второпях говорить негоже, а потому лучше перенести нашу беседу на следующий день после торжественного въезда Дмитрия в столицу.
Учитывая то, что, пока Федор не в Костроме, нужно быть каждый день и каждый час начеку, мне и впрямь было не до стихов, поэтому я бы вообще увильнул от этих поэтических обсуждений, но уж очень умоляюще смотрел на меня парень.
Иван все равно несколько приуныл, но я напомнил, что в моем тереме находится еще и выздоравливающий князь Дуглас, который, правда, пока еще не в том состоянии, чтобы научить Хворостинина какому-либо танцу, но об искусстве стихосложения поговорит со своим русским коллегой охотно.
Лишь после этого изрядно скривившееся лицо Хворостинина вроде бы приобрело нормальный вид.
Едущий рядом со мной Дмитрий перехватил один из восторженных взглядов юного князя, слегка улыбнулся и покровительственно подмигнул в ответ.
– А ты сказывал, что бояре меня не любят, – заметил он мне, еще раз оглянувшись на юного князя. – Выходит, не всегда и не во всем ты оказываешься прав, потомок бога Мома. —
И весело засмеялся, донельзя довольный тем, что хоть разок посадил меня в лужу.
«Надо же, – про себя отметил я, – не забыл, выходит, «красное солнышко» про наш разговор в Серпухове, когда я себя назвал потомком этого хитреца», но вслух поправил: